Неточные совпадения
Домой приехав, пистолеты
Он осмотрел, потом вложил
Опять их
в ящик и, раздетый,
При свечке, Шиллера открыл;
Но мысль одна его объемлет;
В нем сердце грустное
не дремлет:
С неизъяснимою красой
Он видит Ольгу пред
собой.
Владимир книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух,
в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.
«Мой дядя самых честных правил,
Когда
не в шутку занемог,
Он уважать
себя заставил
И лучше выдумать
не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой,
какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про
себя:
Когда же черт возьмет тебя...
Зато и пламенная младость
Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость
Она готова разболтать.
В любви считаясь инвалидом,
Онегин слушал с важным видом,
Как, сердца исповедь любя,
Поэт высказывал
себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда узнал
Его любви младую повесть,
Обильный чувствами рассказ,
Давно
не новыми для нас.
Уже сукна купил он
себе такого,
какого не носила вся губерния, и с этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной
в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то мыло для сообщения гладкости коже, уже…
О
себе приезжий,
как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его
в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он
не значащий червь мира сего и
не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши
в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Другая бумага содержала
в себе отношение губернатора соседственной губернии о убежавшем от законного преследования разбойнике, и что буде окажется
в их губернии
какой подозрительный человек,
не предъявящий никаких свидетельств и пашпортов, то задержать его немедленно.
Уже начинал было он полнеть и приходить
в те круглые и приличные формы,
в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже
не раз, поглядывая
в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на
себя как-то ненароком
в зеркало,
не мог
не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая!
какой же я стал гадкий!» И после долго
не хотел смотреться.
Но
как вдруг исчезнул бы этот гнев, если бы она увидела
в несчастии того самого, на кого гневалась,
как бы вдруг бросила она ему свой кошелек
не размышляя, умно ли это или глупо, и разорвала на
себе платье для перевязки, если б он был ранен!
Черты такого необыкновенного великодушия стали ему казаться невероятными, и он подумал про
себя: «Ведь черт его знает, может быть, он просто хвастун,
как все эти мотишки; наврет, наврет, чтобы поговорить да напиться чаю, а потом и уедет!» А потому из предосторожности и вместе желая несколько поиспытать его, сказал он, что недурно бы совершить купчую поскорее, потому что-де
в человеке
не уверен: сегодня жив, а завтра и бог весть.
Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными,
в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит вся площадь, а носильщики между тем при криках, бранях и понуканьях, нацепляя крючком по девяти пудов
себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу
в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по всей площади кучи наваленных
в пирамиду,
как ядра, мешков, и громадно выглядывает весь хлебный арсенал, пока
не перегрузится весь
в глубокие суда-суряки [Суда-суряки — суда, получившие свое название от реки Суры.] и
не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот.
Да
не покажется читателю странным, что обе дамы были
не согласны между
собою в том, что видели почти
в одно и то же время. Есть, точно, на свете много таких вещей, которые имеют уже такое свойство: если на них взглянет одна дама, они выйдут совершенно белые, а взглянет другая, выйдут красные, красные,
как брусника.
Впрочем, если слово из улицы попало
в книгу,
не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых
не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят
в таком количестве, что и
не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски
в нос и картавя, по-английски произнесут,
как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто
не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем
не наделят, разве из патриотизма выстроят для
себя на даче избу
в русском вкусе.
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после
себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга
в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом
не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие,
как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял
в зубах своих еще до нашествия на Москву французов.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать
не раздеваясь, так,
как есть,
в том же сюртуке, и носить всегда с
собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже
в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что
в этой комнате лет десять жили люди.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это
не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у
себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем
в глаза и все вдруг заговорят
в один голос: «Посмотрите, посмотрите,
какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «
Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять
в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах,
какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже
не взглянут, если же и взглянут, то
как на что-то постороннее.
Как зарубил что
себе в голову, то уж ничем его
не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных
как день, все отскакивает от него,
как резинный мяч отскакивает от стены.
Чичиков оскорбился таким замечанием. Уже всякое выражение, сколько-нибудь грубое или оскорбляющее благопристойность, было ему неприятно. Он даже
не любил допускать с
собой ни
в каком случае фамильярного обращения, разве только если особа была слишком высокого звания. И потому теперь он совершенно обиделся.
Но замечательно, что
в словах его была все какая-то нетвердость,
как будто бы тут же сказал он сам
себе: «Эх, брат, врешь ты, да еще и сильно!» Он даже
не взглянул на Собакевича и Манилова из боязни встретить что-нибудь на их лицах.
«Да,
как бы
не так! — думал про
себя Чичиков, садясь
в бричку. — По два с полтиною содрал за мертвую душу, чертов кулак!»
Все это произвело ропот, особенно когда новый начальник, точно
как наперекор своему предместнику, объявил, что для него ум и хорошие успехи
в науках ничего
не значат, что он смотрит только на поведенье, что если человек и плохо учится, но хорошо ведет
себя, он предпочтет его умнику.
Быстро все превращается
в человеке;
не успеешь оглянуться,
как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к
себе все жизненные соки.
«Вот, посмотри, — говорил он обыкновенно, поглаживая его рукою, —
какой у меня подбородок: совсем круглый!» Но теперь он
не взглянул ни на подбородок, ни на лицо, а прямо, так,
как был, надел сафьяновые сапоги с резными выкладками всяких цветов,
какими бойко торгует город Торжок благодаря халатным побужденьям русской натуры, и, по-шотландски,
в одной короткой рубашке, позабыв свою степенность и приличные средние лета, произвел по комнате два прыжка, пришлепнув
себя весьма ловко пяткой ноги.
Все вдруг отыскали
в себе такие грехи,
каких даже
не было.
Никто
не видал, чтобы он хоть раз был
не тем, чем всегда, хоть на улице, хоть у
себя дома; хоть бы раз показал он
в чем-нибудь участье, хоть бы напился пьян и
в пьянстве рассмеялся бы; хоть бы даже предался дикому веселью,
какому предается разбойник
в пьяную минуту, но даже тени
не было
в нем ничего такого.
Одна очень любезная дама, — которая приехала вовсе
не с тем чтобы танцевать, по причине приключившегося,
как сама выразилась, небольшого инкомодите [Инкомодитé (от фр. l’incommоdité) — здесь: нездоровье.]
в виде горошинки на правой ноге, вследствие чего должна была даже надеть плисовые сапоги, —
не вытерпела, однако же, и сделала несколько кругов
в плисовых сапогах, для того именно, чтобы почтмейстерша
не забрала
в самом деле слишком много
себе в голову.
Каждый из свидетелей поместил
себя со всеми своими достоинствами и чинами, кто оборотным шрифтом, кто косяками, кто просто чуть
не вверх ногами, помещая такие буквы,
каких даже и
не видано было
в русском алфавите.
Он спешил
не потому, что боялся опоздать, — опоздать он
не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам
в себе чувствовал желание скорее
как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души
не совсем настоящие и что
в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Вы посмеетесь даже от души над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора, скажете: «Однако ж кое-что он ловко подметил, должен быть веселого нрава человек!» И после таких слов с удвоившеюся гордостию обратитесь к
себе, самодовольная улыбка покажется на лице вашем, и вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные бывают люди
в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто из вас, полный христианского смиренья,
не гласно, а
в тишине, один,
в минуты уединенных бесед с самим
собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да,
как бы
не так!
Потянувши впросонках весь табак к
себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит,
как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и
не может понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее
в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец чувствует, что
в носу у него сидит гусар.
— Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал!
В первый раз,
как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю
себе, Чичиков, верно, недаром… Впрочем, напрасно ты сделал такой выбор, я ничего
в ней
не нахожу хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!
— А тебя
как бы нарядить немцем да
в капор! — сказал Петрушка, острясь над Селифаном и ухмыльнувшись. Но что за рожа вышла из этой усмешки! И подобья
не было на усмешку, а точно
как бы человек, доставши
себе в нос насморк и силясь при насморке чихнуть,
не чихнул, но так и остался
в положенье человека, собирающегося чихнуть.
А иногда же, все позабывши, перо чертило само
собой, без ведома хозяина, маленькую головку с тонкими, острыми чертами, с приподнятой легкой прядью волос, упадавшей из-под гребня длинными тонкими кудрями, молодыми обнаженными руками,
как бы летевшую, — и
в изумленье видел хозяин,
как выходил портрет той, с которой портрета
не мог бы написать никакой живописец.
И оказалось ясно,
какого рода созданье человек: мудр, умен и толков он бывает во всем, что касается других, а
не себя;
какими осмотрительными, твердыми советами снабдит он
в трудных случаях жизни!
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось
в нашем герое чувство любви, — даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть
не так чтобы толстые, однако ж и
не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то
в таком роде, чего он сам
не мог
себе объяснить: ему показалось,
как сам он потом сознавался, что весь бал, со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут
как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине.
Так
как разговор, который путешественники вели между
собою, был
не очень интересен для читателя, то сделаем лучше, если скажем что-нибудь о самом Ноздреве, которому, может быть, доведется сыграть
не вовсе последнюю роль
в нашей поэме.
Но управляющий сказал: «Где же вы его сыщете? разве у
себя в носу?» Но председатель сказал: «Нет,
не в носу, а
в здешнем же уезде, именно: Петр Петрович Самойлов: вот управитель,
какой нужен для мужиков Чичикова!» Многие сильно входили
в положение Чичикова, и трудность переселения такого огромного количества крестьян их чрезвычайно устрашала; стали сильно опасаться, чтобы
не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова.
Мысль о ней как-то особенно
не варилась
в его голове:
как ни переворачивал он ее, но никак
не мог изъяснить
себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.
— А уж у нас,
в нашей губернии… Вы
не можете
себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе и
не называют,
как сквалыгой и скупердяем первой степени.
Себя они во всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить и
не разорившись, если бы жить такой свиньею,
как Костанжогло». Ведь вот
как!
Ведь они вас поносят,
как человека честолюбивого, гордого, который и слышать ничего
не хочет, уверен
в себе, — так пусть же увидят всё,
как оно есть.
— Ах, Анна Григорьевна, пусть бы еще куры, это бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная
как смерть, и рассказывает, и
как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг
в глухую полночь, когда все уже спало
в доме, раздается
в ворота стук, ужаснейший,
какой только можно
себе представить; кричат: «Отворите, отворите,
не то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?
Черство-мраморное лицо его, без всякой резкой неправильности,
не намекало ни на
какое сходство;
в суровой соразмерности между
собою были черты его.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза
не знает, да ведет
себя похвально; а
в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель,
не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением
в лице и
в глазах,
как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было,
как муха летит; что ни один из учеников
в течение круглого года
не кашлянул и
не высморкался
в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей
не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем
себе строгий отчет и убеждается
в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает
себя,
как любимого ребенка.
Я,
как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится,
как ни мани его тенистая роща,
как ни свети ему мирное солнце; он ходит
себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается
в туманную даль:
не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…
Любившая раз тебя
не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин,
не потому, чтоб ты был лучше их, о нет! но
в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное;
в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто
не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни
в ком зло
не бывает так привлекательно; ничей взор
не обещает столько блаженства; никто
не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто
не может быть так истинно несчастлив,
как ты, потому что никто столько
не старается уверить
себя в противном.
— А Бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных
в деле, например: ведь весь исколот,
как решето, штыками, а все махает шашкой, — штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю: — Никогда
себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав
в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что.
Мы изорвали чадру и перевязали рану
как можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы — ничто
не могло привести ее
в себя.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с невольным сожалением,
как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и,
не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление.
В голове моей родилось подозрение, что этот слепой
не так слеп,
как оно кажется; напрасно я старался уверить
себя, что бельмы подделать невозможно, да и с
какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Я подошел к окну и посмотрел
в щель ставня: бледный, он лежал на полу, держа
в правой руке пистолет; окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал
себя за голову,
как будто неясно припоминая вчерашнее. Я
не прочел большой решимости
в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он
не велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
Я до сих пор стараюсь объяснить
себе,
какого рода чувство кипело тогда
в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад,
не подвергая
себя никакой опасности, хотел меня убить
как собаку, ибо раненный
в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.